Едва ли не самой гнусной стороной политической истерии, развернувшейся в дни процесса, стали выступления бывших оппозиционеров с требованием кровавой расправы над своими недавними друзьями и единомышленниками.
Особенно постыдный характер носили статьи Пятакова и Радека. "После чистого, свежего воздуха, которым дышит наша прекрасная, цветущая социалистическая страна, - выспренне писал Пятаков, - вдруг потянуло отвратительным смрадом из этой политической мертвецкой. Люди, которые уже давно стали политическими трупами, разлагаясь и догнивая, отравляют воздух вокруг себя. Но именно в последней стадии доживания они стали не только мерзкими, но и социально-опаснымии Не хватает слов, чтобы полностью выразить свое негодование и омерзение. Это люди, потерявшие последние черты человеческого облика. Их надо уничтожать, как падаль, заражающую чистый, бодрый воздух советской страны, падаль опасную, могущую причинить смерть нашим вождям и уже причинившую смерть одному из самых лучших людей нашей страны - такому чудесному товарищу и руководителю, как С. М. Киров"[1].
В сходных выражениях высказывал свое отношение к процессу Радек. "Из зала суда, в котором Военная коллегия Верховного суда СССР разбирает дело Зиновьева, Каменева, Мрачковского, Смирнова, дело отсутствующего Троцкого, - писал он, - несет на весь мир трупным смрадом. Люди, поднявшие оружие против жизни любимых вождей пролетариата, должны уплатить головой за свою безмерную вину"[2].
Спустя несколько месяцев на процессе "антисоветского троцкистского центра" Вышинский с глумливыми комментариями приводил выдержки из этих статей в качестве доказательства "двурушничества" Пятакова и Радека.
В день, когда появились эти статьи, подсудимые, подчиняясь дирижерской палочке Вышинского, стали называть новые имена лиц, с которыми "центр" поддерживал заговорщические связи. Вслед за этим Вышинский выступил со следующим заявлением: "Я считаю необходимым доложить суду, что мною вчера сделано распоряжение о начале расследованияи в отношении Бухарина, Рыкова, Томского, Угланова, Радека и Пятакова, и в зависимости от результатов этого расследования будет Прокуратурой дан законный ход этому делу. Что касается Серебрякова и Сокольникова, то уже сейчас имеющиеся в распоряжении следственных органов данные свидетельствуют о том, что эти лица изобличаются в контрреволюционных преступлениях, в связи с чем Сокольников и Серебряков привлекаются к уголовной ответственности"[3].
Среди названных на суде "заговорщиков" насчитывалось 18 членов составов Центрального Комитета, избранных при Ленине, 6 членов ленинского Политбюро (все, кроме Сталина) и 5 человек, упомянутых в ленинском "Завещании" (опять-таки все, кроме Сталина).
Если главные подсудимые процесса 16-ти уже давно были отстранены от руководящей деятельности, то среди названных ими других "заговорщиков" было пять членов и кандидатов в члены действующего ЦК ВКП(б). К ним относились бывшие участники бухаринской "тройки", Сокольников, заявивший на XV съезде о своем разрыве с объединенной оппозицией и избранный членом ЦК (на XVI и XVII съездах он избирался кандидатом в члены ЦК), и Пятаков, избиравшийся членом ЦК на XVI и XVII съездах.
Сокольников был арестован 26 июля - после принятия опросом решения ЦК об его исключении из состава ЦК и из партии.
Пятаков первоначально не ощущал нависшей над ним подобной угрозы. В конце июля он был даже утвержден общественным обвинителем на процессе "троцкистско-зиновьевского центра". По его собственным словам, он рассматривал это назначение "как акт огромнейшего доверия ЦК" и готовился выполнить эту миссию "от души". Однако уже в ночь на 28 июля была арестована бывшая жена Пятакова, у которой была изъята принадлежавшая ему переписка, включая материалы, относящиеся ко времени его участия в оппозиции.
10 августа Ежов познакомил Пятакова с поступившими на него показаниями и сообщил ему об отмене "почетного" назначения обвинителем на процессе, снятии его с поста заместителя наркома тяжелой промышленности и назначении начальником Чирчикстроя. Реакция Пятакова на эти известия изумила и озадачила даже много повидавшего Ежова. В донесении Сталину о беседе с Пятаковым Ежов сообщал: Пятаков заявил, что "троцкисты" клевещут из ненависти к нему, но он ничего не может противопоставить их показаниям, "кроме голых опровержений на словах", и поэтому "понимает, что доверие ЦК к нему подорвано". Назвав себя виновным в том, что он "не обратил внимания на контрреволюционную работу своей бывшей жены и безразлично относился к встречам с ее знакомыми", Пятаков сказал, что его следовало бы наказать строже, и просил "предоставить ему любую форму (по усмотрению ЦК) реабилитации". В этих целях он просил "разрешить ему лично расстрелять всех приговоренных к расстрелу по (будущему) процессу, в том числе и свою бывшую жену", и опубликовать об этом в печати. "Несмотря на то, что я ему указал на абсурдность этого предложения, - добавлял Ежов, - он все же настойчиво просил сообщить об этом ЦК"[4].
Рассказывая об этих событиях на декабрьском пленуме ЦК 1936 года, Сталин заявил, что Пятаков "с удовольствием" готовился к роли обвинителя. "Но мы обдумали и решили, что это не выйдет. Что значит выставить его в качестве общественного обвинителя? Он скажет одно, ему будут возражать обвиняемые, скажут: "Куда залез, в обвинители. Ты же с нами вместе работал?!" А к чему бы это привело? Это превратило бы процесс в комедию и сорвало бы процесс".
Далее Сталин сообщил о причинах отказа Пятакову в его просьбе собственноручно расстрелять подсудимых: "Объявить - никто не поверит, что мы его не заставили это сделать. Мы сказали, что это дело не выйдет, никто не поверит, что вы добровольно пошли на это дело, а не по принуждению. Да и, кроме того, мы никогда не объявляли лиц, которые приводят приговоры в исполнение"[5].
После беседы с Ежовым Пятаков направил письмо Сталину, в котором заверял в своем давнем и безоговорочном разрыве с "троцкистским прошлым" и в готовности умереть за Сталина. После получения письма Сталин продержал Пятакова на воле еще месяц, а затем в порядке обычной канцелярской рутины провел опросом решение ЦК об его исключении из состава ЦК и из партии, вслед за чем Пятаков был арестован.
Бывшие лидеры "правых" узнали об обвинениях против них только из судебного отчета. В дни процесса в объединенном государственном издательстве, которым руководил Томский, проходило партийное собрание. Единственным "признанием", которого удалось добиться на нем от Томского, было сообщение, что в 1929 году он "скрыл от партии о своих встречах и контрреволюционных переговорах в 1929 году с Каменевым о создании совместного блока", поставив об этом в известность лишь Бухарина и Рыкова.
22 августа за Томским, как обычно, утром пришла на дачу машина, чтобы отвезти его на работу. Шофер привез свежий номер "Правды" на первой полосе которого крупным шрифтом было напечатано: "Расследовать связи Томского-Бухарина-Рыкова и Пятакова-Радека с троцкистско-зиновьевской бандой". В том же номере была опубликована заметка о партийном собрании в ОГИЗе, на котором вскрылось "подлое двурушничество" Томского (такой вывод делался на основании того, что Томский заявил: в 1929 году он "признавал линию партии лишь в основном", а не "полностью правильной"). В заметке делался недвусмысленный вывод: "Для собрания стало совершенно ясным предательское поведение Томского. Можно не сомневаться, что Томский и сейчас скрывает о своих связях с участниками блока"[6]. Спустя несколько минут после прочтения газеты Томский застрелился. Им было оставлено письмо Сталину, в котором говорилось: "Я обращаюсь к тебе не только как к руководителю партии, но и как к старому боевому товарищу, и вот моя последняя просьба - не верь наглой клевете Зиновьева, никогда ни в какие блоки я с ним не входил, никаких заговоров против партии я не делал"[7].
На следующий день в "Правде" появилось извещение ЦК ВКП(б) о том, что Томский покончил жизнь самоубийством, "запутавшись в своих связях с контрреволюционными троцкистско-зиновьевскими террористами"[8]. Авторство этой формулировки принадлежало Кагановичу, который до публикации извещения сообщил о его содержании Сталину, отдыхавшему в Сочи.
В статье о Томском, написанной вскоре после его смерти, Троцкий так описывал последние годы жизни этого "самого выдающегося рабочего, которого выдвинула большевистская партия, а, пожалуй, и русская революция в целом". "Назначенный на пост начальника государственного издательства, Томский стал тенью самого себя. Как и другим членам правой оппозиции (Рыков, Бухарин), Томскому не раз приходилось "каяться". Он выполнял этот обряд с большим достоинством, чем другие. Правящая клика не ошибалась, когда в нотах покаяния чувствовала сдержанную ненависть. В государственном издательстве Томский был со всех сторон окружен тщательно подобранными врагами. Не только его помощники, но и его личные секретари были несомненно агентами ГПУ. Во время так называемых чисток партии, ячейка государственного издательства, по инструкции сверху, неоднократно подвергала Томского политическому выслушиванию и выстукиванию. Этот крепкий и гордый пролетарий пережил немало горьких и унизительных часов. Но спасения ему не было: как инородное тело, он должен был быть в конце концов низвергнут бонапартистской бюрократией. Подсудимые процесса шестнадцати назвали имя Томского рядом с именами Бухарина и Рыкова, как лиц причастных к террору. Прежде чем дело дошло до судебного следствия, ячейка государственного издательства взяла Томского в оборот. Всякого рода карьеристы, старые и молодые проходимцыи. задавали Томскому наглые и оскорбительные вопросы, не давали ему передышки, требуя новых и новых признаний, покаяний и доносов. Пытка продолжалась несколько часов. Ее продолжение было перенесено на новое заседание. В промежутке между этими двумя заседаниями Томский пустил себе пулю в лоб"[9].
В дни процесса Бухарин и Рыков находились далеко от Москвы. Рыков был в служебной командировке на Дальнем Востоке (впоследствии все лица, с которыми он встречался по делам своего наркомата в этой поездке, были арестованы по обвинению в получении от него указаний о вредительстве). Проезжая мимо Байкала, Рыков показал своей двадцатилетней дочери, взятой им в поездку в качестве секретаря, на обрушенные под откос железнодорожные вагоны и сказал: "Вот до чего доводит ненависть" (имея в виду, что произошедшая здесь авария явилась результатом вредительства)[10].
10 июля было принято решение Политбюро о предоставлении Бухарину отпуска. В начале августа Бухарин выехал в путешествие по Средней Азии. От этой поездки его не удержало известие об аресте Сокольникова, с которым он был дружен с гимназических лет. А. М. Ларина пишет по этому поводу: "Н. И. настолько не предвидел надвигающегося массового террора и предстоящих - в скором времени - процессов, что абсолютно исключал политические мотивы ареста Сокольникова. Он предположил, что арест его скорее связан с перерасходом государственных средств в то время, когда тот был послом в Лондонеи и надеялся на скорое его освобождение"[11]. Здесь Ларина явно ошибается. Бухарин как кандидат в члены ЦК не мог не знать об официальной мотивировке ареста Сокольникова (о которой к тому же сообщалось в печати). Упомянутую Лариной версию он, очевидно, сообщил своей молодой жене, только что родившей ребенка, чтобы уберечь ее от волнений.
Проезжая по среднеазиатским республикам, Бухарин послал оттуда два письма Сталину, в которых делился своими впечатлениями об увиденном и высказывал деловые предложения о строительстве новых заводов в Узбекистане, улучшении снабжения на Памире и т. д. Во втором письме он восторженно рассказывал о посещении "цветущей и зажиточной" Ферганской области, где "был в колхозе твоего имени, видел колхозный театр, обещал передать тебе, как там люди умеют работать и умеют веселиться"[12].
Проведя несколько дней в глухих местах Памира, Бухарин спустился с гор во Фрунзе, где узнал о проходящем процессе. Он был поражен не самим фактом процесса (о подготовке которого ему, видимо, было известно перед его поездкой), а тем, что на процессе было названо его имя в ряду имен заговорщиков, сотрудничавших с "троцкистско-зиновьевским центром". В день окончания процесса он направил Сталину шифрованную телеграмму, в которой говорилось: "Только что прочитал клеветнические показания мерзавцев. Возмущен до глубины души. Вылетаю Ташкента самолетом 25 утром. Прошу извинить это нарушение[13*]"[14].
Следующим ударом для Бухарина и Рыкова стало сообщение о самоубийстве Томского, на которое они отреагировали сходным образом. Рыков сказал членам своей семьи: "Дурак. Он положил и на нас пятно"[15].
Прочитав официальную версию о причинах самоубийства Томского, Бухарин воскликнул: "Чушь!". Как вспоминает А. М. Ларина, он "больше был потрясен формулировкой сообщения о самоубийстве М. П. Томского, чем утратой любимого друга, нравственно чистого товарища - так он характеризовал Михаила Павловича"[16]. В самоубийстве Томского он увидел прежде всего "угрозу себе, безысходность своего положения"[17], поскольку официальная версия подтверждала виновность "правых", вновь объединенных Сталиным, на этот раз в качестве участников заговорщической деятельности.
По прилете в московский аэропорт. Бухарин ожидал немедленного ареста. Однако его без всяких затруднений пропустили в Кремль, где находилась его квартира. Позвонив оттуда Сталину, Бухарин с изумлением узнал, что тот перед процессом выехал на отдых в Сочи. Тогда он написал письмо членам Политбюро и обратился в сталинский секретариат с просьбой немедленно отослать его Сталину. На письме оставили подписи о его прочтении Молотов, Ворошилов, Орджоникидзе, Андреев, Чубарь и Ежов.
Используя лексику тогдашних газет, Бухарин выражал в письме свое горячее удовлетворение итогами процесса: "Что мерзавцев расстреляли - отлично: воздух сразу очистился. Процесс будет иметь огромнейшее международное значение. Это - осиновый кол, самый настоящий, в могилу кровавого индюка, налитого спесью, которая привела его в фашистскую охранку (т. е. Троцкого - В. Р.)"[18]- Бухарин не ставил под сомнение ни одно прозвучавшее на процессе обвинение, за исключением обвинений, касающихся его самого. Направленные против него показания он объяснял особым коварством подсудимых, преследовавших этим, по его словам, такие цели: "а) показать (в международном масштабе), что "они" - не одни; б) использовать хотя бы самый малый шанс на помилование путем демонстрации якобы предельной искренности ("разоблачать" даже других, что не исключает прятанья своих концов в воду); в) побочная цель: месть тем, кто хоть как-нибудь активно живет политической жизнью. Каменев поэтому постарался, вместе с Рейнгольдом, отравить все колодцы - жест очень продуманный, хитрый, рассчитанный".
Таким образом, в своих попытках самозащиты Бухарин с самого начала подчинился правилам игры, установленным Сталиным: защищать только самого себя, не выражая и тени сомнения по поводу преступлений других, уже осужденных. Свое робкое замечание, что после процесса "любой член партии боится поверить слову бывшего когда-либо в какой-либо оппозиции", Бухарин сопровождал оговоркой, что в возникновении такой атмосферы виновны расстрелянные подсудимые. Ради доказательства исключительно собственной невиновности (такова была тактика Бухарина вплоть до его ареста) он ссылался на передовую "Правды", где говорилось: следует выяснить, кто из людей, против которых открыто расследование, "честен, а у кого камень за пазухой". Присоединяясь к этим словам, Бухарин подчеркивал: он не только не виновен в приписываемых ему преступлениях, но может "с гордостью сказать, что защищал все последние годы, и притом со всей страстностью и убежденностью линию партии, линию ЦК, руководство Сталина".
Отчетливо понимая уязвимость версии о "жажде власти", Бухарин резонно указывал на противоречия в показаниях подсудимых: "с одной стороны, Бухарин-де не согласен с генлинией; с другой стороны, они с генлинией согласны, но желают голой власти; в то же время Бухарин будто согласен с ними". В этой связи он клятвенно заверял: "после познания и признания своих ошибоки я считал и считаю, что только дураки (если вообще хотеть социализма, а не чего-то еще) могут предлагать "другую линию". Ведь только дурак (или изменник) не понимает, что за львиные прыжки сделала страна, вдохновленная и направляемая железной рукой Сталина".
Таким образом, Бухарин полностью принимал "логику" сталинских амальгам: неприятие и критика сталинского "социализма" и сталинской "железной руки" неминуемо ведут к измене родине и социализму. Исходя из этих постулатов, он фактически толкал Сталина на то, чтобы "подправить" версию об отсутствии у подсудимых политической программы. Утверждая, что "мерзавцы" боялись сказать о своей "линии", Бухарин писал: "У Троцкого есть своя, глубоко подлая и, с точки зрения социализма, глубоко-глупая линия; они боялись о ней сказать; это - тезис о порабощении пролетариата "сталинской бюрократией", это - оплевывание стахановцев, это - вопрос о нашем государстве, это - оплевывание проекта нашей новой Конституции, нашей внешней политики и т. д."[19].
Для доказательства своей безграничной преданности "генеральной линии" Бухарин подробно описывал свои беседы последних лет с Зиновьевым, Каменевым и другими бывшими оппозиционерами, подчеркивая, что в каждой из них он неизменно говорил о "блестящих качествах" "руководства" и лично Сталина. Сообщая, что он уже три года назад порвал всякие личные отношения с Рыковым и Томским, чтобы "отбить, по возможности, даже внешние поводы для болтовни о "группе", он предлагал проверить правильность этого сообщения "опросом шоферов, анализом их путевок, опросом часовых, агентуры НКВД, прислуги и т. п."[20]. Таким образом, Бухарин сам просил использовать полицейские методы для проверки того, насколько послушно он выполнял установку Сталина на разобщение бывших оппозиционеров.
Не получив ответа на свое письмо ни от одного члена Политбюро, Бухарин направил письмо Ворошилову, в котором использовал терминологию Вышинского: "Что расстреляли собак - страшно рад. Троцкий процессом убит политически, и это скоро станет совершенно ясным". Пытаясь найти аргументы, способные убедить Ворошилова в своей невиновности, Бухарин утверждал, что "с международной точки зрения глупо расширять базис сволочизма (это значит идти навстречу желаниям прохвоста Каменева! Им того только и надо было показать, что они - не одни)".
Отчетливо представляя "законы" сталинского правосудия, Бухарин писал, что в публикуемых резолюциях партийных организаций указывается: Бухарин знал о замыслах "террористов". В этой связи он справедливо замечал, что в таких условиях объективное следствие становится невозможным: "Ведь, напр., если Киевский партактив решает: он знал, то как следователь может сказать: "не знал", если "партия сказала" "знал".
Наконец, в отчаяньи Бухарин прибегал к еще одному аргументу, вызвавшему, вопреки его желанию, озлобление Ворошилова. Он заявлял: если члены Политбюро верят в то, что "набрехал (на него) циник-убийца Каменев, омерзительнейший из людей, падаль человеческая", и при этом оставляют его, Бухарина, на свободе, то они - "трусы, не заслуживающие уважения"[21].
Составляя свое сумбурное письмо, Бухарин не представлял себе, насколько неустойчиво чувствуют себя члены Политбюро, изрядно напуганные "делом Молотова". Обеспокоенный самим фактом получения личного письма от Бухарина, Ворошилов немедленно показал его Кагановичу, Орджоникидзе и Ежову. Все они, как рассказывал Ворошилов на февральско-мартовском пленуме, "как-то просмотрели мерзкие выпады против ЦК"; лишь вернувшийся вскоре из отпуска Молотов заявил, что "это просто гнусное письмо"[22].
На следующий день после получения письма Ворошилов послал его копию Сталину, а спустя еще несколько дней отправил в тот же адрес копию своего ответа Бухарину. В этом ответе Ворошилов выражал возмущение по поводу бухаринских слов о "глупости" и "трусости" кремлевских вождей. "Возвращаю твое письмо, в котором ты позволил себе гнусные выпады в отношении парт. руководства, - писал Ворошилов. - Если ты своим письмом хотел убедить меня в твоей полной невиновности, то убедил пока в одном - впредь держаться от тебя подальше, независимо от результатов следствия по твоему делу, а если ты письменно не откажешься от мерзких эпитетов по адресу парт. руководства, буду считать тебя и негодяем".
Сталин благосклонно оценил характер ответа Ворошилова. Он переслал его Молотову в сопровождении резолюции, которая ставила поведение Ворошилова в пример Орджоникидзе: "Ответ Ворошилова хорош. Если бы Серго так же достойно отбрил господина Ломинадзе, писавшего ему еще более пасквильные письма против ЦК ВКП, Ломинадзе был бы теперь жив и, возможно, из него вышел бы человек[23*]"[24].
Получив злобную отповедь Ворошилова, Бухарин направил ему новое письмо с униженными извинениями и уверением: "я совсем не то хотел сказать, что ты подумал". Он убеждал Ворошилова, что в высшей степени ценит "партийное руководство" и считает его способным только на "ошибки частного порядка", подобные той, какая допущена по отношению к нему, Бухарину[25].
Ритуальная брань по адресу жертв процесса 16-ти в письмах Бухарина объяснялась не только его желанием угодить Сталину. Как вспоминает Ларина, Бухарина "терзало невероятное озлобление против "клеветников" Каменева и Зиновьева, а вовсе не против Сталина". По мнению Лариной, Бухарин к тому времени изменил свое прежнее отношение к Сталину, как к Чингисхану, "оставив за ним лишь болезненную грубую подозрительность. И, как он считал, спасение лишь в том, чтобы эту подозрительность рассеять"[26].
Когда жена однажды обратилась к нему с вопросом: неужели он верит в то, что Зиновьев и Каменев причастны к убийству Кирова, - Бухарин ответил: "Но меня же и Алексея эти мерзавцы, эти подлецы-клеветники убивают! Томского они уже убили, следовательно, они на все способны!"[27]. Этот лишенный логики ответ наиболее полно отражал смятение, охватившее Бухарина в дни ведущегося за его спиной следствия.
Тем временем газеты продолжали печатать сообщения о митингах и партийных активах, выносивших резолюции: "До конца расследовать связи Бухарина и Рыкова с презренными террористами!", "Посадить Бухарина и Рыкова на скамью подсудимых!" и т. п. Томившийся в полной изоляции Бухарин с нетерпением ждал возвращения Сталина в Москву, чтобы лично объясниться с ним. Когда в эти дни ему позвонил Радек и от имени партбюро редакции "Известий" пригласил его на партийное собрание, Бухарин ответил, что не явится в редакцию, "пока в печати не будет опубликовано опровержение гнусной клеветы". Тогда Радек выразил желание лично встретиться с Бухариным. Бухарин отказался от такой встречи, чтобы "не осложнять следствие", и сказал, что по тем же соображениям не звонит даже Рыкову, которого ему очень хочется увидеть[28].
Через несколько дней после этого разговора Бухарину было, наконец, предложено явиться в ЦК. Там 8 сентября состоялись очные ставки Бухарина и Рыкова с Сокольниковым, которые проводил Вышинский в присутствии Кагановича и Ежова. Сокольников заявил, что прямыми фактами об участии Рыкова и Бухарина в блоке с троцкистами не располагает, но в 1932-1933 годах он слышал об этом от других заговорщиков. По словам Сокольникова, Каменев сообщил ему о намерении "троцкистов" сформировать правительство при участии Рыкова[29]. Рыков категорически отверг эти показания, сказав, что в те годы вообще не встречался с Каменевым. В письме Сталину о результатах очных ставок Каганович писал, что от Рыкова удалось добиться единственного "признания": в 1934 году Томский советовался с ним, следует ли принять приглашение Зиновьева приехать к нему на дачу; "Рыков ограничился только тем, что отсоветовал Томскому, но никому об этом не сказал"[30].
Столь же категорически отвергал показания Сокольникова Бухарин, назвавший их "злой выдумкой". Когда Сокольникова увели, Каганович в доверительной манере сказал Бухарину: Все врет, б.., от начала и до конца! Идите, Николай Иванович, в редакцию и спокойно работайте.
- Но почему он врет, Лазарь Моисеевич, - спросил Бухарин, - ведь этот вопрос надо выяснить.
Каганович заверил Бухарина, что для такого "выяснения" все будет сделано.
После этого Бухарин заявил Кагановичу, что не приступит к работе до публикации в печати сообщения о прекращении его дела[31].
Через день после очных ставок в газетах было опубликовано сообщение Прокуратуры СССР, в котором указывалось: "следствием не установлено юридических данных для привлечения Н. И. Бухарина и А. И. Рыкова к судебной ответственности, в силу чего настоящее дело дальнейшим следственным производством прекращено"[32].
Подлинный смысл этого казуистического документа не мог не быть ясен для каждого политически дальновидного человека. "Как знакома нам эта гнусная формулировка! - писал Седов в "Красной книге". - Она дословно повторяет первую "реабилитацию" Зиновьева (в 1935 году - В. Р.). Этой чисто сталинской формулировкой "отец народов" оставляет себе руки свободными для будущих гнусностейи Упоминание имен Бухарина и Рыкова на процессе есть "намек" Сталина: вы у меня в руках, стоит мне слово сказать, и вам конец. На языке уголовного права этот "метод" называется шантажом (в наиболее гнусной форме: жизнь или смерть)".
Седов отмечал, что "реабилитация" Бухарина и Рыкова косвенно дает недвусмысленную оценку всех других показаний подсудимых на процессе 16-ти: ведь они говорили, что Бухарин и Рыков знали об их террористической деятельности и нашли с ними "общий язык". Характерно и то, что "реабилитация" не распространилась на Томского, избравшего самоубийство, чтобы избежать унижений, покаяний и затем - расстрела. За это "Сталин отомстил Томскому по-сталински. Полу-расстреляв и полу-реабилитировав Рыкова и Бухарина, он ни словом не упомянул о Томском".
Предупреждая, что "полуреабилитация" Рыкова и Бухарина представляет для них лишь отсрочку, Седов давал поразительно точный прогноз дальнейших сталинских акций: "Придет время, и мы узнаем, что объединенный центр был ничто по сравнению с другим, "бухаринско-рыковским" центром, существование которого расстрелянные скрыли"[33].
Самого Бухарина, несомненно, посещали мысли о подобном развитии событий. После своей "полуреабилитации" он посетил редакцию "Известий", где застал в своем кабинете заведующего отделом печати ЦК Таля, по совместительству исполняющего обязанности ответственного редактора газеты. Бухарин заявил, что отказывается работать при политкомиссаре и больше в редакцию не приезжал. В эти дни он говорил жене о направляющей роли Сталина в организации террора; "однако опять-таки, в тот же самый день или на следующий, он мог отдать предпочтение мысли о болезненной подозрительности Сталина, оберегая себя от осознания безисходности своего положения".
Спустя несколько дней после "полуреабилитации" Бухарина к нему на дачу пришел Радек, который объяснил свой приход тем, что ожидает со дня на день ареста. Считая, что его письма из тюрьмы не дойдут до Сталина, Радек просил Бухарина написать Сталину, чтобы тот взял его, Радека, дело в свои руки. На прощание Радек вновь повторил: "Николай! Верь мне - верь, что бы со мной ни случилось, я ни в чем не виновен".
16 сентября Радек был арестован. В тот же день его жена пришла к Бухарину и передала слова, произнесенные Радеком, когда его уводили: "Пусть Николай не верит никаким оговорам: я чист перед партией, как слеза". Лишь после этого Бухарин решился написать Сталину о своем разговоре с Радеком. Прибавив от себя, что не верит в связь Радека с Троцким, Бухарин тем не менее закончил письмо словами: "А впрочем, кто его знает"[34].
На протяжении последующих месяцев Бухарин по-прежнему не общался ни с кем, кроме членов своей семьи. Чтобы отвлечь себя от тягостных мыслей, он пытался работать над книгой об идеологии фашизма. 16 октября он послал письмо Орджоникидзе с поздравлениями по случаю его 50-летия. "Не удивляйся, если к твоему юбилею не будет моей статьи, - писал он. - Хотя я и числюсь ответственным редактором, нарочито демонстративно не предложено писать о тебе (как и вообще) - новыми работникамии Меня пытались съесть клеветники. Но и сейчас еще есть люди, которые меня мучают и терзаюти У меня душа дрожит, когда пишу тебе это письмо"[35].
Погружаясь в переживания обреченных на гибель людей, о которых рассказывалось в этой главе, трудно остаться в рамках рациональных представлений. Невольно возникает впечатление иррациональности - метаний и бреда, бессмысленных склок и абсолютной власти Сталина над этими людьми. В этой плоскости абсурда, изолированной и вырванной из реальности тех лет, невозможно понять поведение "кандидатов в подсудимые" будущих процессов. Ни любительский психоанализ, выражающийся в приписывании им примитивных мотивов, сводящихся исключительно к стремлению выжить любой ценой, ни воспоминания жен и детей (а в них сегодня нет недостатка) тут не помогут. Рассказы последних о своих впечатлениях того времени не только остаются в той же плоскости, но и добавляют к иррациональности обреченности иррациональность невольной пристрастности.
Чтобы понять, что же 60 лет назад происходило с этими людьми, нужно попытаться увидеть их жизненный мир в целом. Если это невозможно, то хотя бы добавить вторую, основную плоскость их жизни - реальную управленческую деятельность, в которой они принимали активное участие. Большинство из них после отказа от оппозиционных взглядов руководили целыми отраслями народного хозяйства, большими коллективами, важными структурами в экономике и культуре страны. В те же самые дни своей жизни, когда страх, ненависть и отчаяние разъедали их души, они участвовали в принятии ответственных решений о структуре инвестиций (как Пятаков), об издательских планах огромного комплекса (как Томский), о важнейших дипломатических акциях (как Радек).
Необходимо сопоставить эти два потока политической жизни - динамику властных решений и их реальных последствий для развития общества и, так сказать, динамику внутренней жизни властных структур, протекавшей в них внутренней борьбы.
Эти два потока тесно и драматически связаны между собой. Осознают ли это сами политики или нет, но именно данная связь определяет их поведение, а подчас и судьбу.
В условиях тоталитарного режима, утвердившегося в 30-е годы, споры, разногласия в структурах власти утрачивали реальное деловое, конструктивное содержание, приобретали новый смысл и результат - подавление наиболее сильными и циничными инакомыслящих, сломленность тех, кто оказался слабее, кого можно было обмануть, заставить взять на себя вину за ошибки и просчеты всемогущего руководства.
Такой внутривластный поиск и нажим, а также реакция на него различных политиков приобретают разные формы в зависимости от конкретных социально-исторических условий.
В 30-е годы это выражалось в форме непрерывной проверки идеологической чистоты, верности "генеральной линии", а по сути дела - личной преданности политической верхушки верховному лидеру или, по терминологии тех лет, "вождю". Зыбкость, относительность, произвольность таких критериев в условиях непрерывных политических зигзагов породила хаотические переживания будущих жертв политических процессов, обусловившие то, что Сталин называл "двурушничеством". Эти переживания, о которых за последние годы мы узнаем все больше, стали по-настоящему иррациональными потому, что в жизни и сознании капитулянтов, возвращенных к политической деятельности, неразрывно сосуществовали два нравственно и психологически несовместимых слоя. С одной стороны реальная совместная (с их будущими палачами) работа, активное участие в хозяйственном, оборонном, культурном строительстве. С другой стороны - столь же реальное идейное и психологическое противостояние, остававшееся скрытым в силу отсутствия возможностей для выработки коллективных, основанных на взаимном доверии, оптимальных политических решений. В таких условиях рациональное политическое поведение затруднено, а скорее всего и вообще невозможно.
Не будем забывать и того, что результатом деятельности капитулянтов, как и ортодоксальных проводников "генеральной линии", являлись не только показатели несомненных успехов, достигнутых в области экономического и культурного строительства. К этим показателям надо внести фундаментальную поправку, подсчитав, насколько это возможно, социальную, человеческую цену их прироста, т. е. то, во что он обходился миллионам людей, их жизни, здоровью, личностному развитию. Именно социальная цена экономического роста является основным критерием, по которому люди оценивают власть.
Чем выше социальная цена преобразований, осуществляемых властью, тем сильнее давит на ее носителей страх перед расплатой за допущенные ошибки, растет стремление перенести эту расплату на других. В этом следует искать ключ к поведению и "победителей" и "побежденных" в тогдашней бюрократической верхушке.
В этой связи целесообразно сравнить политическую ситуацию 30-х годов с нынешней политической ситуацией. Сегодня внутривластные разборки не имеют идеологической формы, поскольку правящие структуры не обладают самой идеологией. Поэтому второй критерий - личной преданности - становится, как эти ни дико звучит, еще сильнее, чем в 30-е годы. Но самое большое отличие связано с характером реформаторской деятельности, осуществляемой властью. Поскольку основным ее направлением ныне является разрушение старых экономических, социальных и культурных структур, показатели экономического и социального развития непрерывно снижаются. Это означает, что социальная цена реформ росла бы даже при стабильных показателях смертности, заболеваемости, преступности, бедности и нищеты. А в существующей ситуации, когда эти показатели неуклонно растут, социальная цена реформ растет экспоненциально.
Таким образом, с одной стороны, имеет место неуправляемый, вышедший из-под контроля власти рост социальной цены, а с другой - жесткий внутривластный отбор. В этих условиях поведение правящей элиты приобретает не иррациональный (как может показаться на первый взгляд), а, наоборот, жестко рациональный характер. Нагромождение противоречий, лжи, перебежек в "другой лагерь" и очевидной безнравственности, которое многими воспринимается как иррациональность, на самом деле представляет собой результат взаимодействия и столкновения предельно рациональных решений и поступков современных политиков. Они то и дело совершают жестокие и нелепые ошибки, но метания Бухарина или Радека не могут не представляться им смешными и непонятными.
Если переживания и поведение подсудимых политических процессов 30-х годов привлекали и еще долгие годы будут привлекать внимание миллионов людей и все-таки для многих будут продолжать оставаться загадкой, то в поведении современных политиков ей места нет. Это поведение построено на рациональных схемах, своекорыстном расчете и индивидуальном интересе. Поражает здесь только одно: как люди, освободившиеся, по их собственным словам, от "коммунистического утопизма" и овладевшие "рационалистическим менталитетом современной цивилизации", смогли совершить за короткий срок столько ошибок и преступлений.
ПРИМЕЧАНИЯ
[1] Пятаков Ю. Беспощадно уничтожать презренных убийц и предателей. - Правда. 1936. 21 августа.<<
[2] Радек К. Троцкистско-зиновьевская фашистская банда и ее гетман - Троцкий. - Известия. 1936. 21 августа.<<
[3] Правда. 1936. 22 августа.<<
[4] Реабилитация. С. 219.<<
[5] Вопросы истории. 1995. # 1. С. 10.<<
[6] Правда. 1936. 22 августа.<<
[7] Реабилитация. С. 245.<<
[8] Правда. 1936. 23 августа.<<
[9] Троцкий Л. Д. - Портреты революционеров. Бенсон (США), 1988. С. 230-231.<<
[10] Сообщение Н. А. Рыковой автору книги.<<
[11] Ларина А. М. Незабываемое. С. 292.<<
[12] Источник. 1993. # 2. С. 6.<<
[13*] В постановлении Политбюро "О полетах ответственных работников на аэропланах", принятом в 1933 году, запрещались "под страхом исключения из партии полеты на аэропланах, без специального разрешения ЦК в каждом отдельном случае" (Сталинское политбюро в 30-е годы. М., 1995. С. 40).<<
[14] Источник. 1993. # 2. С. 12.<<
[15] Шелестов А. Время Алексея Рыкова. М., 1988. С. 285.<<
[16] Ларина А. М. Незабываемое. С. 300.<<
[17] Знамя. 1988. # 12. С. 136.<<
[18] Источник. 1993. # 2. С. 11.<<
[19] Там же. С. 7-8.<<
[20] Там же. С. 7.<<
[21] Там же. С. 15.<<
[22] Вопросы истории. 1992. # 6-7. С. 13.<<
[23*] По-видимому, именно в эти дни Орджоникидзе впервые сообщил Сталину о том, что Ломинадзе (покончивший в 1935 году жизнь самоубийством) на протяжении нескольких лет посылал ему письма с выражением оппозиционных настроений. О том, что Орджоникидзе скрывал содержание этих писем, Сталин озлобленно говорил на февральско-мартовском пленуме ЦК (см. гл. XXII).<<
[24] Источник. 1993. # 2. С. 16.<<
[25] Там же. С. 17.<<
[26] Ларина А. М. Незабываемое. С. 295-296.<<
[27] Там же. С. 305-306.<<
[28] Там же. С. 305.<<
[29] Вопросы истории. 1995. # 1. С. 21.<<
[30] Источник. 1993. # 2. С. 17.<<
[31] Ларина А. М. Незабываемое. С. 308-309.<<
[32] Правда. 1936. 10 сентября.<<
[33] Бюллетень оппозиции. 1936. # 52-53. С. 46-47.<<
[34] Ларина А. М. Незабываемое. С. 310-312.<<
[35] Вопросы истории КПСС. 1988. # 11. С. 49.<<